"Картины, свалившиеся с полки"
Михаил РОМАДИН
Журнал «Русское искусство», №1
28.03.2007
Творчество московского живописца, классика русского искусства XX века
Николая Михайловича Ромадина
(1903-1987) основано на непосредственном, свежем, «этюдном» восприятии натуры. При этом пейзажам художника присуща завершенность, эмоциональная и пластическая законченность. Перед зрителем каждый раз разворачивается волнующий сюжет — схвачено преходящее, летучее состояние природы, которое можно было бы назвать «остановленным мгновением».
Николай Михайлович Ромадин писал: «Ничего не хочу я от жизни, кроме ощущения радости и чувства справедливости, целесообразности жизни и любви, которой я переполнен ко всему: России, женщинам, детям, скорби людской.
Есть у меня долг перед Россией, перед своей страной, перед русскими лучшими людьми. Я отделяю лучших, добрых, любящих русских людей. Лучшие те, кому дан Дар любви.
Сам я не устаю благодарить жизнь за этот дар. Моя любовь к природе, ко всем этим веточкам, елочкам, глухому лесу, тихой воде, бурно-весеннему щебетанью воробьев, карканью ворон, крику сороки и вечно-вечному журчанью ручья наполняет мое сердце смыслом сущего».
Однако гармоничное мироощущение художника вовсе не исключало определенного драматизма его творческого становления. В молодые годы Николаю Ромадину по совету М.В. Нестерова пришлось отойти от работы над портретом и жанром и обратиться к пейзажу. Однако и ранние, и более поздние полотна мастера дышат той трепетной любовью к жизни, радостью бытия, о которой свидетельствовал он сам в своих записях. Сын художника Михаил Ромадин вспоминает:
Мой отец в молодости не думал становиться пейзажистом. И во время обучения во ВХУТЕМАСе, и позднее он с увлечением писал портреты и жанровые картины. Жизнь большого города его привлекала много больше знакомых с детства провинциальных сюжетов и природных красот.
По многу раз в синематеке он с увлечением смотрел фильмы с Гарольдом Ллойдом, Чарли Чаплином и Бестером Китоном. Мама надевала сиреневое панбархатное платье с плечиками, нитку аметистов на шею, и они отправлялись в Большой театр или в коктейль-холл. Отец обладал счастливой способностью мгновенно на улице останавливать такси. Стоило ему взмахнуть рукой, как в тот же миг «Эмка» или «Победа» с шашечками, появившаяся из переулка, резко тормозила. Привычка с франтовством носить перчатки, шляпу и галстук сохранилась у отца до конца жизни. Он даже в дремучем лесу на этюдах одевался по протоколу, работал в галстуке и белой рубашке.
В 1939 году его мастерскую на Масловке посетила закупочная комиссия Союза художников во главе с Игорем Эммануиловичем Грабарем. «Мы присутствуем при рождении нового русского художника», — сказал он и предложил провести персональную выставку отца на Кузнецком Мосту. Выставка состоялась в следующем, 1940 году.
Отец опасался, что его тарусские и масловские этюды размером с ладонь потеряются в больших залах дома, где совсем недавно еще было открыто кафе «Питтореск», знаменитое место встречи московской богемы. Прошел всего десяток лет с тех пор, как здесь Маяковский, Бурлюк, Татлин и Якулов собирались, чтобы ниспровергать старый хлам в искусстве. Теперь не то время. А ведь когда-то отец еще студентом на сцене «Синей блузы» играл на скрипке и декламировал «Левый марш» вместе с Маяковским.
Но опасения, что маленькие работы в большом зале не прозвучат, оказались напрасными. Этюды излучали свет. Свет заполнил пространство.
Выставку еще до открытия посетила дочь Валентина Серова, Ольга Валентиновна, которая в то время работала в Союзе художников. Она пригласила на выставку Михаила Васильевича Нестерова. Эта встреча оказала влияние на всю дальнейшую жизнь отца. Нестеров внимательно осмотрел каждую работу, а затем посоветовал сосредоточиться исключительно на пейзаже, не потому, что жанровая картина или портрет были слабее написаны. Нестеров понимал, что художнику в эти страшные годы, чтобы выжить, нужно было найти нишу. Иначе его вынудят в конце концов писать портреты вождей или фальшивые картины радостной советской жизни.
Отец погрустнел. Он понимал, что ему, видимо, придется расстаться с веселой городской жизнью — хотя бы в творчестве. Мама говорила, что отец зарыдал (она впервые видела его в таком состоянии) и уединился в мастерской. Вернулся он не скоро. «Ты работал, Коленька?» — спросила мама. «Нет, я уничтожил все свои работы!» Отец, действительно, разрезал и сжег все жанровые холсты, хранящиеся в мастерской.
Я по крупицам собираю все, что осталось от этого периода. Кое-что находится в запасниках наших музеев. Так, недавно я узнал, что в Уфе, в Башкирском государственном музее им. М.В. Нестерова хранятся работы, написанные отцом еще в тридцатом году во время прохождения преддипломной практики во ВХУТЕМАСе. Это — портреты шахтеров. Где именно он их писал, мне выяснить не удалось. Но критический выпад против этих портретов я читал. Там говорилось, что молодой художник, изобразив изможденных рабочих, не почувствовал оптимизма строителей новой жизни.
В прошлом году на выставке в «Третьей галерее» в Доме художников на Крымском Валу я увидел очень красивый большой холст отца. Это была самая известная отцовская работа тридцатых годов «Рассказ летчика». Прежде я ее никогда не видел в оригинале. Я знал картину по репродукции, которая была напечатана в 1939 году. На следующий день картина бесследно исчезла из экспозиции. Следов ее мне обнаружить не удалось.
Слова Нестерова очень сильно подействовали на отца. Как жить дальше? Как работать, чтобы остаться художником? Отец отправился в Эрмитаж. Ответ он нашел у малых голландцев. Он сделал несколько копий с Остаде, Браувера, Франса Хальса и Тенирса. «Голландцы жили во времена революций и смут, — говорил он мне, — а писали маленькие камерные картины, вовсе не относящиеся к бурным событиям эпохи».
Отец вышел на улицу писать городские окраины. Одинокие фигурки перебегают заснеженные улочки; ларьки, пивные, зеленый трамвай: Из его искусства исчезает всякое глубокомыслие жанровых картин. Отец даже технику живописи приблизил к голландцам — стал писать не на холстах, а на загрунтованных дощечках и фанерках. Но технология все же не вполне удовлетворяла его — фанера расслаивалась, краска осыпалась. Он попробовал писать на бумаге, но она пропитывалась масляной краской и при высыхании ломалась. Тогда он стал склеивать много слоев бумаги рыбьим клеем. Получался некий жесткий монолит, как полированная доска малых голландцев. Этой технике отец не изменял до конца жизни. Но в отличие от голландцев отцовская живопись того периода светлая. Он экспериментирует с тоном и приходит за советом к Николаю Петровичу Крымову. «Мне Вас учить не надо,- отвечает тот. — Вы тон знаете». Видно, что шедевры морозовской и щукинской галерей и дружба с Крымовым оказали свое влияние. Работы, написанные много лет назад, до сих пор не утратили своей свежести.
Я работаю в мастерской на Масловке, в той самой, в которой раньше работал отец. Крутая лестница ведет на антресоли, над ней — полка с рулонами старых плакатов, пробных листов репродукций отцовских работ, полуистлевших газет. У меня руки не доходят разобрать весь этот хлам. Сейчас я занят подготовкой выставки, которая будет проходить в залах Литературного музея на презентации нового альбома «Николай Ромадин», выпущенного в издательстве «Белый город». Я разбираю отцовские работы, отдаю их в окантовку. Лезу вверх по той самой крутой лестнице, чтобы посмотреть, не осталось ли чего-нибудь интересного на антресолях? Лестница сотрясается, с полки скатывается мне на голову какой-то увесистый рулон. Это — холсты, снятые с подрамников. Холсты! На них отец не писал с сорокового года. Значит, это его ранние работы. Осторожно разворачиваю, боясь повредить красочный слой: «Вид из окна ВХУТЕМАСа» 1927 года, «Шахтер» 1930 года, написанный во время студенческой практики, и множество портретов мамы, молодой и красивой.
Всего в рулоне оказалось двадцать работ. Как будто бы отец дал знак из другого мира: не забудь, мол, вставить в рамы и мои ранние холсты. Я собственноручно натягиваю их на подрамники, реставрирую. Работы, как ни странно, сохранились довольно хорошо. «Портрет жены. Балаклава». Я знаю, что работа написана в 1932 году, в медовый месяц родителей. Маме всего 19 лет.
«Моя горячо любимая женка, моя вечная несравненная любовь, мой ангел-хранитель! Как передать те теплые чувства, которые так нахлынули на меня от полноты счастья жизни, от любви к тебе, моя радость?» — пишет отец в одном из писем примерно в эти годы.
Нина Шпилева была дочерью революционера-анархиста. Нина была хороша собой, носила скаутскую форму. Молодой художник добился своего, он увел ее в незнакомую богемную жизнь, несмотря на протесты родителей. Ее отец еще при царе отсидел на каторге тринадцать лет, стал впоследствии председателем общества политкаторжан, а в 1938 году был снова арестован и через год расстрелян в лагере Лухтанга под Архангельском.
На большинстве найденных работ изображена мама, читающая книгу. С книгой я ее запомнил на всю жизнь: лежа на диване или сидя у окна (работа, в которой чувствуются следы влияния К.Н. Истомина, отцовского учителя по ВХУТЕМАСу) или в комнате на Масловке, а напротив — этажерка с книгами. Книг у нас в доме всегда было много, ведь отец до поступления во ВХУТЕМАС окончил один курс литературного факультета Самарского университета. А вот еще интересный эскиз: мамина голова несколько раз написана на одном холсте. Рядом — несколько раз повторенная голова дочери, моей сестры. Оптимизмом веет от холста. Я вспомнил репродукцию картины, для которой он написал эти головы, — «Демонстрация» 1937 года. Я понял, что эта картина могла стать дорогой к соцреализму, об опасности которого предупреждал молодого художника мудрый Нестеров.